chipka_ne

Categories:

То, что не сохранилось...

Я рада была тому, что среди моих читателей немало нашлось таких, кто понимает нежелание моё выкидывать старые вещи

Как говорится — можно обойтись без необходимого, но никак невозможно — без лишнего. 

На самом деле, есть куча вещей пропавших, отданных, разбившихся и потерянных, которых жаль, конечно, но — что поделать — всего не сохранишь, и дом свой нечего превращать в музей (разве что один укромный уголок). 

Но есть вещи, которые забываются, а есть те, которые помнятся, в том числе то, что в глаза не видела — даже на фотокарточке, а вот помнятся. Вот о них и напишу, заодно и про Китай ещё немножко, про Китай, с которым у меня отношения, как в песне «Наутилуса»

«Гуд-бай Америка Китай – о,
Где я не был никогда,
Прощай навсегда,
Возьми банджо гучжэн сыграй мне на прощанье!» 

Кроме фотографий, сделанных в Даляньском фотоателье, в комнате и на кладбище, я пока что не нашла почти ничего. Помню была одна или две, где папа позирует в длинном кожаном пальто во дворе их виллы с собакой. В Даляне орудовали виртуозные воры-домушники и собака в доме была суровой необходимостью. У японского врача, который  до этого был хозяином виллы, собаку новые власти застрелили, а папе, как советскому специалисту,  разрешили держать, за что Такацки-сан был ему отдельно благодарен. Потому что грабили даже даже средь бела дня, умудряясь бесшумно орудовать в соседних комнатах под носом у хозяев, а уж ночами — святое дело — распыляли какой-то снотворный порошок, и по рассказам старожилов,  умели простыни из-под спящих вытащить. Но, надо отдать должное, у виртуозов-домушников был свой профессиональный кодекс — никакого разбоя, никаких нападений с угрозами и увечьями — при случайном  столкновении с хозяевами воры улетучивались, словно испарялись. 

И собак почему-то боялись патологически. 

Может, найду ещё это фото, слишком хорошо я его помню. И пальто кожаное помню, оно доехало потом до Луцка в том самом распрекрасном сундуке (эх, может, потратиться всё-таки на крупногабаритный груз да довезти его сюда — я ему уж и место подходящее присмотрела...). Кстати, когда в 90-е снова пошла мода на кожанки, мама умудрилась его продать какому-то храброму портняжке-скорняжке, который старые кожанки перекрашивал, и я уверена. что он не прогадал — это было «китайское качество» 40-х годов и слова эти означали немножко не то, что нынче, да и было оно, скорее японским, чем китайским. 

Так что, вместо своих, размещу здесь то, что нашла на просторах Интернета — довоенный Дайрен-Дальний тех времен, когда он был ещё японско-русским (русским «с раньшего времени», разумеется). 

Это ворота пассажирского порта — впечатляют, согласитесь.
Это ворота пассажирского порта — впечатляют, согласитесь.
Администрация Южно-Манчжурской железной дороги
Администрация Южно-Манчжурской железной дороги
Здание библиотеки - отсюда начиналась "русская" улица
Здание библиотеки - отсюда начиналась "русская" улица

При японцах город был почти полностью электрифицирован (во всяком случае, в японской и европейской его части, проложена трамвайная линия (а вагоны куплены во Франции — прям как наши, иерусалимские), и этот свой колонизаторско-европейский вид Дайрен-Дальний сохранил и к 1945 году, несмотря на войну. 

Но японское население уже начали массово депортировать, и хотя хлынувших в город китайцев из сельской местности в освободившиеся дома ненавистных захватчиков заселять не торопились — они привычно теснились в переполненных трущобах, общий облик Дальнего-Дайрена-Даляня начал меняться на глазах. 

Мои родители по китайскому проклятию «чтоб ты жил в эпоху перемен!» как раз и застали эту эпоху смены вех.

Так вот примерно выглядела не самая бедная китайская улица в 30-е, а если увеличить количество людей здесь раз в 10 и переодеть их в мешковатые тужурки и штаны, то можно себе представить ту же улицу во второй половине 40-х.

Я здесь уже писала о японском докторе Такацки-сан, хозяине виллы, которого как нужного специалиста, временно не депортировали, а потом папиными хлопотами оставили на первом этаже виллы. 

Странные у них были с нашей семьёй отношения. Он получил европейское образование. Кроме японского и китайского знал английский и французский. У него были и русские пациенты, но по-русски он выучил несколько десятков необходимых фраз и медицинских терминов, в основном для новоприбывших советских, потому что с русскими из «бывших» можно было свободно общаться по французски. Он, разумеется, понимал, что должен быть благодарен папе за то, что его не переселил в комнатушку в трущобах. Но держал себя с папой при этом подчеркнуто ровно, без подобострастия — маме казалось, что даже высокомерно. А папе это было понятно — с какой стати лебезить перед новыми хозяевами за то, что тебе разрешили жить в собственном доме? 

Он по одной-две ночи в неделю, если не было дежурства в больнице, просиживал у постели больного Вити, и он же недели за две до смерти ребёнка, почти бесстрастно глядя папе в глаза, сказал: «Нехорошо, капитан.  Совсем. Приготовтесь...» 

Он же в день похорон, без всяких анализов на глаз чётко определил у мамы беременность, хотя срок-то был — три-четыре недели.

С папой он странным образом подружился именно после похорон. Я могу только смутно догадываться, что у моих родителей тогда, мягко говоря, разладились отношения. Во всяком случае, мама, рассказывая о том, как муж после работы вечера напролёт просиживал у Такацки, не могла скрыть давней обиды. Хотя изо всех сил пыталась представить это юмористически:

— Я его спрашиваю: ты что там делал? А он мне: разговаривали мы! — О чём? — За жизнь! — А на каком, интересно, языке, если японец по-русски еле-еле, а ты по-иностранному только «хенде хох»? — Неважно, на каком, главное — что разобрались! 

А с мамой Такацки, действительно, вёл себя холодно, чтоб не сказать больше. Мужской шовинист, что делать.

Ванная комната на вилле была одна — на первом этаже, где жил Такацки, пользовались ею по очереди. 

Однажды мама с утра замочила там бельё, а вечером, придя из школы со стопками тетрадей (она с августа 1946-го начала работать в школе при советском консульстве), засела после ужина за работу, да так и заснула за столом. С утра помчалась в школу, а придя с работы застала доктора Такацки во дворе за совсем неподобающим ему занятием — он развешивал выстиранное бельё! Вид у него при этом был брезгливый и свирепый одновременно. Увидев маму, он сверкнул глазами, как самурай с антивоенного плаката, да так, что мама съёжилась. Но голоса не повысил. Сказал высокомерно: 

— Нехорррошо, мадам. Так — ни-ког-да! Стиррать — там прачка! (он сказал «працка», имея в виду прачечную, конечно). Тут — моются! 

И ещё однажды он рассердился на неё не на шутку и, честно, говоря, было за что. Я до сих пор удивляюсь, что мама решилась мне это рассказать. 

Через три месяца после рождения Валерика мама должна была возвращаться на работу. Честно говоря, материально никакой необходимости в этом не было — папе по тем временам платили более, чем достаточно. Но — честная комсомолка 30-х годов искренне считала, что советская женщина жить барыней не имеет права — не для того её страна учила. К тому же всё время маминого декрета математику преподавали случайные люди через пень-колоду, а чувство долга у неё затмевало всё остальное. 

Ей прислали для малыша китайскую няню, но больше одного дня женщину с немытыми с рождения волосами и привязанным за спиной безропотным, ни разу не переодетым за несколько часов младенцем, терпеть было невозможно.  Пару раз в неделю выручала подруга — развесёлая офицерская жена, не заморачивающаяся вопросами трудоустройства. Деньги брать с мамы она отказалась категорически, малыша нянчила с удовольствием, но без обязательств — у неё на неделе было достаточно хлопот: портниха, парикмахер, походы по магазинам, изобретение кулинарных шедевров для мужа Жорика, посиделки с подружками  да мало ли ещё что! 

И мама решилась. Валерик был малышом на диво спокойным и она договорилась с завучем, чтобы ей сделали расписание, подогнанное под расписание кормлений. С утра покормила, обложила погремушками и бегом в школу. Два урока провела — и домой, как раз сменить пелёнки, покормить-уложить на первый дневной сон — и снова бегом на ещё два урока. Потом — ещё один заход... 

Папа уходил на работу ни свет, ни заря и ничего не знал — он был уверен. что с Валериком ежедневно сидит подруга Зоенька. 

Так оно и шло недели три, пока однажды в школу не ворвался с горящими глазами Такацки-сан с невозмутимым Валериком на руках. 

До крика он опять не унизился. Но в гневе забылся и употребил несколько русских слов с невыговариваемой для японцев буквой «л», обычно он этого звука старался избегать, чтоб не показаться смешным.  Нет, это не то, что вы подумали, это хуже. 

— Вон! — сказал он тихим, каким-то надтреснутым и от этого страшным голосом, — Домой! Ребёнок! Забыра? Одна могира — маро?

Смешно от этого «могира», как вы понимаете, не стало никому. Маме без звука дали отпуск за свой счёт, а через неделю у них дома появилась японочка Хомико-тян, я писала о ней в одном из первых своих постов в этом журнале. 

Такацки после этого она старалась избегать, хотя папе он ни слова не сказал и продолжал вести с ним тихие беседы на непонятных языках, хотя уже и не каждый вечер.

О его семье папа знал немного. Была у него дочь — в Париже, вроде тоже врач. Письма оттуда шли подолгу, то месяц ничего нет, то вдруг приходят сразу два в истерзанных конвертах. Однажды папа договорился с бывшим однополчанином, начальником телефонной станции и устроил Такацки звонок в Париж — да, господа, было времечко, когда международный звонок представлял из себя тот ещё квест. 

Разговор шёл из кабинета начальника по-японски очень спокойно и чопорно, завершив его, японец поблагодарил хозяина кабинета сдержанно и с достоинством. Потом поехали домой на папиной служебной машине — папа с шофёром впереди, Такацки на заднем сиденье. И вдруг перед самым домом доктор закашлялся сзади, странным каким-то сдавленным кашлем. Папа оглянулся — его сосед сидел с мокрым от слёз лицом. 

Потом папин водитель рассказал — у доктора, кроме взрослой дочери, были жена и маленький сын. Раньше были. Их убили в 45-м. Кто, как? 

— Наши какие-то, по пьяни, — просто сказал шофёр и вздохнул, покосившись на папу, — сволочи, конечно... Ну, а япошки-то тоже хороши — что с нашими творили, а? Война,  такое дело... 

И вот ещё деталь — Такацки был художником-любителем. И перед своей депортацией он написал папин портрет. И надо же было такому случиться, что из всего багажа при переезде в Союз пропал именно этот портрет! 

Пожалуй, ни одной из своих вещей мне никогда не было так жалко, как этого, никогда не увиденного мною портрета...

Previous
← Ctrl ← Alt
Next
Ctrl → Alt →

Error

Anonymous comments are disabled in this journal

default userpic

Your reply will be screened

Previous
← Ctrl ← Alt
Next
Ctrl → Alt →