chipka_ne

Попутное - кошачье и не только

Написав в первой части, что добрых бабушек — кошачьих заступниц у нас в махалле не водилось (не считая меня, но я тогда была отнюдь не бабушкой), я погрешила против истины. Правда, самую малость — бабушек-то и в самом деле не было, но один кошачий бог и благодетель таки был. Только не бабушка, а дедушка. А если ещё точнее — дядя, ибо дедушкой нашего соседа в его почтенные годы никто не звал, а все звали дядей. 

Дядя Гриша.

Тут надо немножко вспомнить нашу улочку с романтичным названием «тупик Аллея»... С какой беды и кто это место так назвал, мне неведомо, может коренные ташкентцы, знатоки тамошней топонимики подскажут. Когда я знакомым объясняла, как в наш особняк  пройти, то звучало это так: 

— Проходите насквозь Беш-Агачский базар — от центральных ворот к выходу. Там возле общественных туалетов (спрашивать не надо, по запаху определите) — налево. Проходите базарную помойку (тоже обоняется), два хозмага (там почему-то всегда благоухает карбидом) и идёте дальше в сторону пивзавода (понятно, чем пахнет). Слева от вас большой серый дом — единственный четырёхэтажный на этой улочке (сталинской постройки дом, неведомо, каким ветром сюда занесённый). Перед домом — засохший глубокий арык, где обычно алкаши сидят или спят — но они безобидные бомжи, вы их не бойтесь, они сами всего боятся. Напротив канавы — поворот в одно из тупиковых ответвлений, там на углу обычно на корточках ребятки посиживают, анашу покуривают (снова запах!) — тоже боятся не надо, будут цепляться, скажете, что ко мне, они тутошние, где живут, не шебуршат,  соседей и их знакомых не трогают. Но лучше всего держаться правой стороны — там увидите большие ворота, а в воротах почти всегда (с перерывом на дневной сон с двух до четырёх) стоит упитанный дядечка в кепке, пиджаке и белой рубашке — скажете «здрасьте, дядь Гриша!» и спросите, где Чипка живёт. А если дядь Гриши нету — то наш дом на анашовом углу, розовый с голубыми ставнями и с голубым же, слегка облезлым забором (странная фантазия покойной свекрови — в этом скорбном месте выкрасить дом в голубое с розовым...). 

Вы уже ужаснулись? А вот не надо! Потому что самое что ни на есть центровое место — тупик наш отходил от улицы Алмазар, которая выглядела как-то так:

Именно во дворе этого сталинского дома находился случайно нам доставшийся "блатной" детский садик...
Именно во дворе этого сталинского дома находился случайно нам доставшийся "блатной" детский садик...

а на противоположной стороне — Комсомольское озеро и парк, где проходил, воспетый Эльёром Ишмухамедовым в «Нежности» знаменитый осенний карнавал:

Ну, и до кучи — двадцать минут ходу до речки Анхор, на берегу которой, за высоченным забором — резиденция Рашидова, а с другой стороны (десять минут ходьбы) — театр имени Хамзы и улица Арпапая, начинающаяся с дворца-особняка Гафура Гуляма (старшая моя дочь с его внучкой училась в одном классе), а на той же улице — одна из городских больниц, где (sic!) не было канализации — туалет типа «сортир» на улице (да — и зимой, да —  и для больных с бронхитами-пневмониями...). Воистину, Ташкент — город контрастов  «звезда Востока, столица дружбы и тепла»...

Но я, как обычно, увлеклась и отвлеклась, собираясь рассказать о котиках и дяде Грише. 

Вы когда-нибудь слышали про караван-сарай, а? Для большинства из нас — это что-то отвлечённо-ориентальное, то ли из шахерезадиных басен, то ли из баек от Ходжи Насретдина. А у нас аутентичный караван-сарай был под боком. Для кого? Да как в старину — для купеческого люда — для кого ж ещё. Назывался, правда, этот купеческий люд политкорректно колхозниками, продающими излишки сельхозпродукции на базаре. Чистая правда, кстати. В отличие от роскошного Алайского, например, базара, где почти полностью рулила мафия перекупщиков, на более скромном Беш-Агачском торговали в основном сами производители (отстёгивали, знамо дело, и милиции, и рэкетирам, которые тогда и не слыхивали красивого слова «рэкет» (жопа есть, а слова нету...), но как-то держались, и немалую роль в том, что торговцы-производители держались, играл польский еврей дядя Гриша. 

Потому что для торговца, прибывшего из своих кишлачных ебеней, главное — что? Место, где можно несколько дней перекантоваться и сохранить продукцию в целости и сохранности. Причём, собственный комфорт этих людей заботил куда меньше, чем сохранность товара, особенно нежного — персиков там или клубники, да и над картошкой-моркошкой хлопотали, как над детишками малыми. 

Алё! Упреждающий удар — ежели кто из пускающих слюни на покойный совок, и сам сроду не вырастивший ничего, кроме дохлого фикуса в кадке, желает поведать мне о существовании неких уютных домов колхозника и казённых складов сельхозпродукции, то вам к психиатру, плиз,  да и тот не поверит. 

И ещё одно отступление-размышление: к числу полезных вещей, которым я научилась в нелюбимом Ташкенте, относится уважение к торговому люду. Я ведь семьёй и школой воспитывалась в презрении к «пережиткам капитализма» в лице всяческих частников, которые есть не что иное, как спекулянты, коварно пользующиеся временно-постоянными трудностями соцэкономики и грабящие трудящихся. А ночами под одеялом они жрут хлеб с икрой и любуются брульянтами, нажитыми трудом неправедным!
Эх, хотелось бы мне заставить некоторых морализаторов хоть денёк пожить «спекулянтской» жизнью:
каждое утро вставать в четыре утра, чтобы занять очередь на место за прилавком, на казённые весы, чтобы успеть к открытию базара разложить-рассортировать продукцию (отборные овощи-фрукты, дорогой товар-люкс —  отдельно, помельче —  отдельно, примятые-подвявшие на суп-соус-повидло — отдельно и совсем дёшево), а потом с половины седьмого утра отстоять весь день на ногах, зазывая-рекламируя, да всё с улыбкой, с полупоклоном — дочкя-кызым-сестра-джаным-уважаемая-красавица — пробуй, апа, пробуй бесплатно, выбирай сама, что на тебя глядит, бери больше, дешевле отдам, «с походом» взвешу — и так десять, а летом и двенадцать часов подряд до последнего покупателя, и никаких переучётов, никаких — «не видишь. закрываю, вас много, я одна!» Неправедные труды, ага... Может быть поэтому в Израиле мне легко, весело и просто общаться с базарными торговцами они для меня собеседники не менее любопытные и почтенные, чем коллеги с академическими степенями. 

Вот для этих — не желающих строить коммунизм, но по мере сил обеспечивающих население нормальными продуктами, и стоял на нашей «аллее» караван-сарай «Дядя Гриша, Ltd». Верблюдов там только не было, но кроткие глазастые ослики с замшевыми мордочками случались иногда (ещё один непонятный стереотип — почему название этих красивых, неприхотливых и очень сообразительных трудяг-животных в русском языке назначено символом тупости и упрямства?). 

Странная у дяди Гриши была история появления в Ташкенте. Странная — потому что появился он там уже после войны — как раз тогда, когда часть эвакуированных евреев, приходя в себя и разыскивая или оплакивая родных, подумывали о возвращении, если было куда... Бывшим польским как раз-то было куда — не в Польшу, разумеется, а через Польшу — в Палестину. А молоденький Гершеле, выживший на моей родной Волыни,  в 1944 получил весточку из Ташкента от эвакуированных четвероюродных родичей и, не раздумывая отправился на перекладных в неведомые края без предупреждения — больше у него на этом свете никого не осталось. А когда прибыл, оказалось, что четвероюродные, вытащив заботливо сохранённые польские паспорта, уже сидят на тощих чемоданах в ожидании разрешения на репатриацию в Польшу, которая ещё «не згинела»,  пусть и стала народной. Родня ему обрадовалась — хоть кто-то выжил и нашёлся — и предложила ехать вместе, проехался сюда, проедешься и обратно. Но тут загвоздка вышла — не было у Гершеле польского паспорта, поскольку в 1939 стукнуло ему десять только годочков, а метрика вместе с прочими документами и имуществом пропала, когда немцы из дому гнали в 1942-м, и в Ташкент он приехал с временной бумажкой из советского ЗАГСа — так что право на польское гражданство надо было ещё доказывать и доказывать...

У родни оставались в Ташкенте две кибитки-сараюшки глинобитные, приобретённые во время войны за припасённые «на чёрный день» и чудом сохранённые николаевские золотые червонцы. Продавать их сейчас смысла не имело — местная махаллинская мафия сбивала цену так, что ушли бы они за бесценок, так что, пожертвовав один из последних червонцев на взятку в УВД, переоформили их на уже совершеннолетнего парня — пусть родному человечку достанутся, пусть поживёт сирота своим домом, не у чужих людей, а там, глядишь, документы восстановит и — в будущем году в Иерусалиме!

«Будущий год» в Иерусалиме растянулся на полвека, да так и остался мечтой, а во временном своём жилище Гершеле, записанный в советском паспорте Григорием, так и остался до конца жизни. Кибитки-сараюшки с хлипкими стенами, чадящей печкой и протекающей крышей имели три неоспоримых преумущества: во-первых, хоть какое, но своё жильё, во-вторых — большой двор, в-третьих и в-главных — место. Золотое место, стоившее отданных за него червонцев — у базара. 

Я понимаю, что многим читателям для того, чтобы посочувствовать чудом спасшемуся от расстрела еврейскому ребёнку, необходимо, чтобы этот ребёнок всю оставшуюся жизнь прожил пугливым глазастым оленёнком, вздрагивающим от громкого звука, боящимся собственной тени и поминутно извиняющимся за то, что он вообще родился и дышит. На худой конец можно оснастить его очочками и скрипочкой — тогда ладно, тогда можно и пожалеть.

Такие читатели могут уже сейчас разочароваться и прервать чтение — ибо доходяга-Гершеле уцепился за доставшуюся ему во второй раз жизнь железной хваткой, в чужой восточной стране, набив изрядное количество шишек, освоился, как рыба в воде и назло постно-идейной ханже Софье Власьевне занялся настоящим частным предпринимательством — да ещё как успешно!

Между прочим — ау, господа ташкентцы! — в отличие от многих «европейцев», живших там несколько поколений, за пару лет, наряду с русским, он легко выучил и узбекский язык. Подозреваю, что говорил он на нём с таким же идишско-польским акцентом и с такими же ошибками, как и по-русски — но местные слушали его почтительно, без смехуёчков, а когда надо, он мог и в чайхане  посидеть на равных в компании аксакалов и «гяп» поддержать — small talk по-узбекски. 

К тому времени, как мы поселились по соседству, глинобитных кибиток уже и в помине не было — был, основательно обстроенный по периметру кирпичной галереей с почти десятком комнатушек, двор, складские помещения и просторные ворота, в которые мог проехать грузовик. А у ворот, как часовой, в любую погоду стоял улыбчивый и пузатенький дядя Гриша в кепочке, в пиджачной паре, в безупречно белой рубашке и с неукоснительным перерывом на дневной сон с двух до четырёх. 

Он познакомился со мной сам, весной в пасхальные дни, зорко углядев в новой соседке человека неместного, и сразу покорил меня деликатным вопросом: 

— Вам как удобнЕе здороваться сегодня: Хрыстос воскрэс или хорошего Пэйсаха? 

В дальнем конце нашего тупика жило развесёлое многодетное семейство Коробовых с русской мамой и таджикским отчимом (русский отец-производитель сидел в тюрьме) . В Пасху они по всей махалле бегали с крашеными яичками христосоваться. К дяде Грише бежали первыми, ибо знали, что у него в кармане всегда приготовлена мелочь для местной детворы. На их бодрое «Дядь Гриш, Христос воскрес!» он степенно отвечал: «Тольки шоб он дальше не кашлял!» и отсыпал пятачков.

Особенно удивительной в его облике была неизменно белоснежная и чуть ли не накрахмаленная рубашка — потому что, однажды зайдя в его двор, даже я, человек с цыганскими замашками и не самый брезгливый, с трудом удержалась от желания заткнуть нос... Постояльцы, которые свой товар холили-лелеяли-перебирали, каждую помидорку полировали чистой тряпочкой, персики-инжир перекладывали лопушками и какой-то травкой, к своей личной гигиене относились — эээээ — философски. Руки, правда, ополаскивали регулярно до обсессии, им по вере положено, но вот спали на до блеска засаленных курпачах, не заморачиваясь отсутствием постельного белья, редкие постирушки делали тут же без мыла холодной водой под дворовым краном и дух в просторном дворе стоял, как у Тихона в дворницкой. К тому же настоян этот душок был на стойком кошачьем запахе — наконец-то моё повествование добралось до котиков. 

Тогда, вытерев выступившие от ядрёного духа слёзы на глазах и слегка притерпевшись, я с изумлением рассмотрела уютно расположившихся по всему двору кошек — их было не меньше десятка. И это были не наши крышевые архаровцы, драные-передраные, а нормальные коты и кошечки,  рыжие, белые и в полосочку, гладенькие, упитанные и совершенно непуганые. Удивительнее всего, что мусульмане-постояльцы от них не шарахались и не отплёвывались, у одного из них, неуклюже штопавшего носок, кошка сидела рядом на курпаче, и осторожно трогала лапкой клубок ниток, приглашая поиграть, другой хлебал из касушки шурпу, время от времени выуживая оттуда хрящики для терпеливо сидевшего у ног кота. 

Потом я узнала, что это было одним из условий приёма на постой — торговцев строго предупреждали, что караван-сарай «cats friendly», а кому не нравится — ищите себе другой Хилтон. Но репутация места и хозяина была столь высока и безупречна, что отказников почти не было.

— Може ви хочете кошечку? — заботливо спросил дядя Гриша, заметив моё почти восторженное изумление, — так я имею, шо предлОжить. На вибор, любого колеру и задаром... Не, ви только гляньте на этого хэрувима — то ж не совестно полОжить самой пани Радзивилловой прамо ув постелю! 

С этими словами он ловко поймал под ногами белоснежного котёнка исключительной пушистости и смачно расцеловал его в мордочку. 

Я тогда уже была беременна второй дочкой, собиралась на лето уезжать к маме и оставаться там до самых родов, поэтому от «хэрувима» с розовым носиком с сожалением отказалась. Но с дядей Гришей мы с тех пор подружились и не только на почве любви к к котикам. Я мельком сказала ему, что я из Луцка. Мельком — потому что уже привыкла, что и в России, и в Узбекистане мой Луцк все, ну, буквально ВСЕ путали со Слуцком и с удручающим постоянством спрашивали: «Это где — в Белоруссии?». Я одно время горячилась, пытаясь рассказать про город, который постарше Москвы, про Галицко-Волынское княжество, про Луцкий (он же Брусиловский)  прорыв — молодая была, глупая, верила ещё в плоды просвещения — но, родивши ребёнка, повзрослела и объяснять что-либо перестала. А дядя Гриша, услышав про Луцк, просто вскинулся: «Та ви шо! а я з Софиевки — тож радом!». Тут уж настал черёд мне проявлять историко-географическую тупость: «Софиевка? Это же парк в Умани!» Впрочем, я в своём невежестве была не виновата — в моё время не было уже на карте Волыни Софиевки или Трохимброда. И сейчас нет — спасибо американскому бестселлеру «Everything is illuminated» и одноименному фильму, хоть так-то это место увековечено, правда те, кто смотрели-читали не вполне понимают, что описанный там Трачинброд — это не образ и не метафора... 

— А КивЕрци знаете? — ничуть не обидевшись, спросил дядя Гриша, — мама туда успела до немцев с нами переехать, а то б я с вами тут не говорил. 

Кто ж не знает узловую станцию Киверцы!

...А потом он мне это рассказал. Про всё. В том числе и про кошку с котятами. 

В июле 1942-го их всех повели на расстрел. Он — большой уже мальчик — всё пытался уцепиться за маму, а у той руки были заняты младшей сестрёнкой, да два братика держались за юбку, и мама его всё отталкивала и шептала «сам иди, сам, тяжело мне, отойди, уйди...», а он не понимал, за что его отталкивают и чуть не плакал от обиды и ужаса. Кто схватил его за шиворот (кто-то из своих? охранник?) и с шипением «облыш мамку!» толкнул  в кусты, он так и не разобрал — покатился кубарем в колючки, услышал крики, автоматную очередь, пополз, побежал, упал, снова побежал, не разбирая дороги. Два месяца скитался по лесу, научился есть сырые грибы и рыбу, иногда пробирался на окраинные огороды, выкапывал овощи, к людям подходить не решался, ни к каким. 

В августе уже зарядили дожди — Волынь, лето короткое. В середине сентября он понял, что погибает от холода. В село идти боялся — чёрный, грязный, завшивленный. Наткнулся на стоявший слегка на отшибе бедный хутор — кроме хозяев с ребёнком жила там бабка старая и собака такая же старая, как и бабка — сонная и к счастью не брехливая. Дождливой ночью, от холода тупо перестав чувствовать страх, пробрался в клуню — сарайчик во дворе — если умирать, то хоть на сухом. В сарайчике оказался ещё и погребок полупустой с остатками прошлогодних запасов — новых ещё не делали — туда он и спрятался. Обсыхал, грелся зарываясь в прелую солому и грыз сырую прошлогоднюю картошку, а потом нашёл четверть мешка увядшей моркови — счастье-счастье. 

И однажды обнаружил, что он в погребке не один, услышав шипение, злобное и испуганное одновременно. Кошка. Да не одна, с котятами. Они оба прятались. Он спасался сам, а кошка спасала котят — село, знаете, нравы простые и суровые, кицька нужна мышей ловить, а не кошенят плодить, одного, если повезёт, на развод оставят, а остальных — лишние рты — утопят, пока слепые, без лишних сантиментов. 

— Киця, — зашептал он, — кецеле, не шуми, я тебя не выдам! 

Поняла ли его кошка, неясно, но шипеть стала тише. Подружиться они не так,  чтобы подружились, но как-то ужились по-тихому — она не претендовала на его морковку, а он не был ей конкурентом в ловле мышей.  

А потом случилось то, чего он больше всего боялся — он всё-таки заболел. Болело нестерпимо всё тело, поднялась температура. Периодически впадая в забытьё, он успевал рассудительно порадоваться тому, что, как ни странно, не кашляет, иначе — найдут и конец. Потом сознание его милосердно покинуло надолго и очнулся он неделю спустя в хате на печи. Что с ним было, рассказала меланхоличная бабка:

— А я ото пішла до клуні, бо там хтось плаче тай плаче, наче цуценя скиглить. Подивилась, а то ти, жиденя, лежиш, а наша кицька над тобою нявкає, а в самої цицьки — до землі, я ж знала, чому вона, курвочка, ховається — ох вже й хитра, холєра, знов кошенят принесла! 

Грубые немногословные люди его из погребка вытащили. Обмыли, остригли, напарили какими-то травами, растёрли топлёным салом, уложили на затопленную по такому случаю печку. Не выдали. Выходили.

А котят утопили — только одного, рыжего, кошка успела спрятать. Пасторальная сельская жизнь — она такая.

— Та хай вже буде, — разрешила бабка, обнаружив живёхонького рыжего через месяц, — живи вже... з курви сину — тіко їсти не проси. 

— От ви верите? — со вздохом сказал дядя Гриша, — я той кицечке в глаза смотреть стыдался, когда встал.  Так шо — если надо будет деткам хорошую кошечку — я их теперь имею... 

А если кто ещё не смотрел «Everything is illuminated», то это из тех фильмов, что маст (для тех, кто в теме, конечно). Ловите отрывок:


Error

Anonymous comments are disabled in this journal

default userpic

Your reply will be screened