chipka_ne

Categories:

Кузины в Южной Африке

Я должна закончить эту историю. 

На этот раз выложу действительно всё до конца, устала я бесконечно перечитывать и редактировать.

Хотя по большому счёту, у неё так и нет конца, равно как и выводов.

Нава вроде бы поставила в ней точку в апреле 1945 года и больше возвращаться к этому не желала, а я ни о чём не спрашивала — человек имеет право рассказывать о себе ровно столько, сколько считает нужным. 

Обычно в пятницу, незадолго до зажигания свечей я приносила «своим» старикам субботнюю еду из кибуцной столовой — бульон Нава варила сама, но возиться с рыбными котлетками, шницелями и печёночным паштетом ей было уже не под силу. Да и к казённому цимесу из карликовой морковки и к утреннему чолнту они  с Хаимом относились благосклонно. 

Затем я помогала невестке Шуле переодеть Хаима в субботнюю пиджачную пару, и если погода позволяла, Ави вёз его в инвалидной коляске на молитву. 

А в тот вечер Ави и Шули в кибуце не было — они уехали на шабат к Шулиной родне в гости. В синагогу Хаима отвёз сосед. А меня попросили просто заглянуть к старикам лишний раз вечером  и утром — так, на всякий случай. 

Заглянула я на редкость вовремя — «всякие случаи», как известно, именно  неподходящее время и выбирают. 

У Хаима были хронические застои в лёгких, то и дело переходившие в пневмонию, поэтому дома постоянно был наготове ингалятор и лекарства от кашля. А в ту злополучную пятницу какая-то добрая душа принесла Наве попробовать новый чудо-сиропчик — на одних сплошных травках — как и все люди её поколения, моя подопечная свято верила в силу лекарственных трав. На бутылочке большими буквами было написано «гипоаллергенный» — ага...

Когда я вошла вечером, Хаим страшно и безостановочно кашлял, а Нава, плача, беспомощно стучала его по спине, пытаясь другой дрожащей рукой набрать телефон «скорой».  

Я отобрала у неё телефон, вызвала «скорую», но  что делать дальше до прибытия бригады толком не знала — и вдруг вспомнила, что в соседнем доме снимает квартиру врач — детский, правда, но всё-таки. Мои дети его хорошо знали — они часто бэбиситерствовали с тремя его девчушками, очаровательными оторвами в классическом возрасте от двух до пяти. 

У доктора ещё не закончили субботнюю трапезу, но он ничуточки не удивился, сорвался из-за стола, даже пиджак не надев, но не забыв прихватить саквояжик. 

Быстро вколол что-то от аллергии, помог мне дотащить старика до постели, усадить удобно в подушки, дождался приезда «скорой» и кардиограммы, убедился, что всё сделал правильно, госпитализация, к счастью, не понадобилась, а потом мы ещё посидели-поговорили, пока Хаим не уснул. 

— Ох, счастье какое, что ты пришла! — причитала Нава, — и доктор этот — такой молоденький, а уже такой умница! Я теперь всю ночь не засну — как я напугалась! 

— Я могу у тебя заночевать на диване, — сказала я, — только сбегаю мужа предупредить. А ты пока чаю завари нам, ладно? В чашки с горохами.

Когда я вернулась чай с печеньем уже стоял на столе, а Нава, поминутно прислушивающаяся к тому, как Хаим дышит, была уже относительно спокойна, но увидев меня, снова начала всхлипывать: 

— Я всё думаю, что бы было, если б ты опоздала... А если б этого доктора рядом не случилось? И откуда только ты его нашла? Он ведь не кибуцник?

— Нет, он здесь только работает — в кибуцной поликлинике и в Алон Швуте. Ты его не знаешь, потому что он педиатр. А у кибуца квартиру снимает.

— Он ведь не израильтянин, да? Тоже репатриант? У него акцент такой странный — вроде как немецкий.

— Да репатриант, — кивнула я, — а акцент у него голландский. Он из Южной Африки. Там на таком языке говорят — африкаанс — на голландский похоже.

— Из Южной Африки? — изумилась Нава, — что ты говоришь! Жаль, я не знала — я бы его порасспросила, что там и как. Надо же — из Южной Африки... Интересно, там ещё евреи остались? 

— Боюсь, что мало, — вздохнула я, — там сейчас не слишком уютно — разбегается народ потихоньку. Ну, те, кому есть куда ехать. А у тебя там что — знакомые?

— Не знаю... — ответила Нава, помолчав, — может, она ещё там... Она туда собиралась.

— Кто? 

— Зося...

...Какой же это был год? То ли 68-й, то ли 69-й — спустя какое-то время после Шестидневной войны. Пямять подводит уже потихоньку — надо со своей медицинской картой свериться, мне в том году кисту удаляли и ещё обследование делали из-за головокружений. А вообще, несмотря на болячки, счастливый был год — у меня родной брат нашёлся через столько лет, представляешь? Старший из братиков — выжил, оказывается! А мне-то сказали, что всех, кого тогда от нас отделили, убили — всех до единого, я и поверила. Простить себе не могу, что не искала никого! А он смог, оказывается, бежать, да ещё и на добрых людей попал, спрятали его, не выдали. И упрямый оказался, весь в нашу строгую матушку, после войны сказал: пока мне хоть холмик могильный в чистом поле не покажут, не поверю, что сестра погибла! И нашлись мы, и встретились, оба уже семейные, оба с детьми — вот когда я почувствовала себя почти счастливой, когда столько народу за столом (ещё и соседи пришли порадоваться, грузинка-соседка так плакала от счастья, словно своего брата нашла) — мы словно в родной дом вернулись по-настоящему. 

В больницах лежать я ненавижу, и операций боюсь до дрожи, но после такой-то радости решила взять себя в руки и перетерпеть — ну что делать, если в жизни всё вперемешку.

Смирилась даже с тем, что направили меня на операцию и обследование далеко от дома в «Шиба», наша ашкелонская больница тогда ещё новая, небольшая была, там специалистов не хватало, а Хаим попросил, чтобы Ави похлопотал хорошенько насчёт хорошего хирурга, неважно где, хоть и за тридевять земель. К тому же братик мой жил тогда с семьёй в Бат-Яме, ему не так далеко было меня проведывать. 

Ну и вот...

Однажды, когда ей уже разрешили вставать, она услышала, как в больничном коридоре сорванный женский голос плачущим тоном причитает по-польски: 

— Да что ж это такое! Спросить некого! Кто-нибудь в этой — холера её возьми! — больнице говорит по-польски? Хоть одна живая душа?

Нава выглянула в коридор, увидела там затравленно озирающуюся полную краснолицую женщину и окликнула её по-польски. Та чуть не сшибла её с ног, кинувшись обнимать на радостях — Нава еле успела увернуться.

Она была из ближайшего Центра абсорбции — конец 60-х был временем почти окончательного изгнания евреев из Польши, когда пан-товарищ Гомулка с облегчением перестал прикидываться интернационалистом, и страну покинули ещё остававшиеся там три десятка тысяч евреев, за исключением затаившихся или необходимых зачем-то «народной» власти. 

Женщина, обрадовавшись возможности поболтать на родном языке, тут же вывалила на собеседницу ворох информации — она пришла проведать попавшую недавно в «Шиба» одинокую репатриантку, соседку свою по комнате и передать ей чистую одежду — вроде, завтра-послезавтра её обещают выписать, а «там такая пани, такая пани, в мятом ни за что на люди не покажется, вон, видишь, на плечиках ей платье везу, люди в автобусе аж оглядывались — графиню из себя строит — смешно! — сама такая же горемычная жидувка, как и все мы — а гонору-то, гонору... но жалко её, что поделать...» 

Говорила она безостановочно, словно боясь, что не успеет выговориться перед терпеливой слушательницей, и Нава облегчённо вздохнула, когда они нашли, наконец, нужную палату. Собралась уходить, да так и застыла в коридоре, услышав как её говорливая собеседница, окликает женщину на койке:

— Зоська! ты спишь что ли? Уф, пока я тебя нашла! Вставай-вставай, принцесса, я у тебя долго засиживаться не могу — мне на обратный автобус успеть надо, вот посмотри, что я тебе принесла, а потом можешь дальше спать.

Чего она остановилась? Мало ли Зось тогда приехало из Польши? Мало ли кого могут не без ехидства назвать принцессой? Только в египетских мелодрамах бывают такие совпадения! 

И тем не менее, это была Зося. 

Увядшая, анемичная, с потускневшим до пергаментной бледности лицом, но всё с теми же пышными каштановыми  почти без проседи кудрями и всё с теми же огромными растерянными глазами осиротевшего оленёнка. 

Снова, так же, как когда-то на нарах, она лежала на больничной койке бесплотным невесомым силуэтом — накрой её одеялом, расправь, и не видно будет, что там хоть кто-то есть. 

Нава вдруг на миг глянула на себя со стороны — располневшая, чуть косолапо и осторожно после операции переставляющая отёкшие ноги , хорошо хоть поредевшие и полностью седые волосы забраны под платок  — как же она постарела и изменилась за эти годы!

Но когда она подошла вплотную к больничной койке, почти оттолкнув изумлённую краснолицую тётку, Зося, ничуть не удивившись, спокойно произнесла:

— Чарна... 

...Тогда, весной 45-го, она довольно долго пролежала в госпитале — сначала в полевом, а потом её переправили в соседний городок в городскую лечебницу. Что-то толковали над её головой белые халаты о дистрофии и анемии, и никто не желал оставить её в покое и понять, что смысла нет ни в микстурах, ни в насильственном кормлении, какой смысл кормить покойницу — она и англичанам пыталась втолковать: «I'm dead...» — не поняли, а уж немцы и подавно — лечили так же обстоятельно и добросовестно, как и убивали до этого. 

Однако, дело своё они знали хорошо — из больницы в лагерь для перемещённых лиц Зося вышла на своих ногах, научившись есть не перетёртую пищу и уже не падая в обмороки по пять раз на дню. Правда, желания жить это ей не прибавило. 

В лагере (опять в лагере! — хоть и куда более сытном и комфортабельном) меж тем бурлила жизнь. Люди обустраивались, собирались в компании, что-то организовывали, что-то отмечали, вспоминали, строили планы на будущее, ссорились-мирились, кое-кто даже заводил романы — Зося с изумлением наблюдала за всем этим со стороны, чувствуя себя пришелицей с того света и шарахаясь от любых попыток как-то вовлечь её в это непонятное действо. 

 Лагерь постоянно посещали какие-то официальные люди — то из Красного Креста, то из Джойнта,  то американцы. то англичане, то Советы, то невесть откуда взявшиеся польские монашенки — Зося пряталась от всех. 

Бывшие заключенные активно искали родственников, без конца заполняли какие-то запросы во все концы света, одна особо настырная дама из Красного Креста умудрилась как-то Зосю разговорить, узнала, что ей ничего не известно о судьбе матери, заахала-заохала и заставила заполнить запрос на розыск. Зося послушно написала требуемое и с каким-то отстранённым, пустым ужасом поняла, что она ничего, ровным счётом ничего не чувствует при мысли о том, что может быть, удастся найти маму. 

Мама осталась в памяти страшным последним днём, безумными сборами в дорогу, многочасовым блужданием через переулки и подворотни, когда Зося  спотыкалась, задыхалась, унизительно потела и едва не теряла сознание от тяжести напяленных на неё нескольких слоёв одежды. Потом — сгорбленная, чужая, старушечья, незнакомая спина стоящей на коленях мамы — лица её она не видела. Рассыпавшиеся по полу золотые колечки. Всё.

А всё, что было прежде, вспоминалась урывками — янтарным чаем, который чьи-то нежные ручки наливают из нарядного перламутрового чайника в такую же переливчатую чашку, тёмным блестящим паркетом в гостиной, который после прихода полотёров отчётливо пахнет мёдом, из английского ситца занавесками, которые няня по утрам отдёргивает в детской и перехватывает красиво атласными лентами и завязывает бантами... Воспоминания о подружках, о семейных праздниках, о поездках в Данциг к морю, о гимназии, о любительских спектаклях и... об одобрительной улыбке пани Магды она раз за разом вычеркивала из памяти, когда-то это всё снилось ей чуть ли не каждую ночь и душило, и заставляло хрипеть от горя. А может, зря вычёркивала, может, надо было вот так вот однажды и задохнуться во сне от бессильного отчаяния. 

В лагере постоянно шли разговоры о Палестине, Зося даже не пыталась понять, о чём речь. Кто-то ещё хочет быть евреем? Жить в еврейской стране? Только не она.

Возвращаться ей было некуда, она и вернулась в никуда — в полностью разрушенную Варшаву. 

Кто и как оформлял переезд, не помнила — что-то послушно подписывала, кому-то кивала и отвечала. 

В Варшаве умудрилась отбиться от группки «своих», вещевой мешок с каким-никаким сухим пайком и справками из лагеря у неё почти немедленно украли, и несколько дней она бесцельно скиталась по руинам, питаясь подаянием (она не просила — но не раз и не два прохожие сами совали ей в руку то галету, то сухарь) и тихо надеясь, что вот однажды заснёт где-нибудь среди битого кирпича на обгоревшем матрасе и не проснётся, наконец. 

Но зачем-то суждено ей было жить и жить. Чтобы однажды во время бесцельных скитаний обнаружить себя во дворе-колодце, между трёх невероятно нищих, облупленных, но уцелевших под бомбёжкой домов, нелепо торчавших среди сплошных развалин. 

То ли случай, то ли моторная память привели её сюда помимо воли — но это был двор, где жила Михальска. 

В центре у старой водоколонки толпилась небольшая очередь женщин с вёдрами — мало того, что дома уцелели, но и в колонке была вода!  (её по часам давали, как позже узнала Зося). 

Ей вдруг страшно захотелось пить, и она осторожно подошла к очереди. Одна из соседок с полным ведром шарахнулась от неё, чуть не пролив воду, и мелко закрестилась, две других оглянулись и отвернулись мрачно. 

Сзади её  несильно толкнули и сказали: 

— Уходи отсюда. 

— Уйду, — торопливо откликнулась Зося, — мне только попить...

Толкнувшая её баба бесцеремонно обошла очередь, набрала воды в жестяную кружку и сунула её Зосе в руки:

— Пей и убирайся! Тебе же добра желаю — сейчас Витек домой вернётся, лучше бы тебе с ним разминуться! Все тут знают, из-за кого бедную Ядзю убили — святая была женщина, Езус Мария! — она утёрла сухие глаза концом платка и перекрестилась.

Зосе моментально расхотелось пить, она через силу сделала несколько глотков, вернула кружку (баба её не взяла и кружку пришлось аккуратно поставить на землю), повернулась и увидела Витека, который шёл прямо ей навстречу. 

Бабы у колонки так и прыснули в разные стороны, даже ведро одна подхватила не до конца наполненное, и постепенно иссякающая тонкая струя драгоценной воды ещё некоторое время бесполезно глохла в дворовой пыли. 

Витек выглядел абсолютно спокойным, Зосю узнал сразу, глянул ей в глаза, взял за руку и сказал:

— Пойдём... — потом зло оглядел притаившийся двор и рявкнул с какой-то даже весёлой злобой: 

— Шо попрятались, курвы! Театра ждёте? А ну позакрывали окна — все! 

В подвале Зосю, казалось бы давно утратившую брезгливость, затошнило и в глазах защипало от едкого зловония — трудно передать, во что превратилось это убогое жилище, которое некогда усилиями бедной Михальской являло собой образец уюта и опрятной бедности и где Зося в незапамятные времена так любила бывать. 

Но говорить во дворе Витек не захотел, и Зося, с трудом переводя дыхание, начала рассказывать. Рассказывала, как тогда на допросе у улыбчивого немца, почти спокойно, потому что придумывать ничего не требовалось. И про Магду, и про плачущую Михальску, с которой она даже словом не успела перемолвиться, и про бедняжку Милли.

Витек слушал и кивал. 

Про Магду он и сам знал — она, надо же, хлопотунья, тогда с немцами вместе за матерью во двор приехала, сами бы они в их трущобах запутались. Витек, выработавший со времени побега волчье чутьё, издалека услышал редкий для их убогой улицы звук мотора, почуял неладное,  выскочил из подвала, метнулся к чёрному ходу соседнего дома, взлетел на чердак, тем и спасся. 

Про Милли угрюмо буркнул:

— Недаром я этих паньских сучек не любил — зачем только мамця её кормила...

Помолчал и спросил:

— Ты где живёшь?

— Нигде.

— Хочешь, живи у меня — барахло вон сбрось с мамциной кровати, место есть. 

Зося молчала, собираясь с мыслями, и он истолковал её молчание по-своему:

— Можешь не бояться, — и усмехнулся криво, — я, как мужик, ни на что не гожусь, да и не нужен мне никто и ничего, я и ем-то через силу... Я работаю, карточки продуктовые есть — прокормимся. Охота будет — расчистишь тут дерьмо, оброс я маленько, мамця бы расстроилась... А неохота — мне не  мешает, я привык.

Так они и стали жить. 

Зловоние и хлам в подвале, как ни странно, подействовали на Зосю благотворно — всё-таки не смогла она существовать посреди удушливой помойки и заставила себя приняться за уборку, которая казалось бесконечной, потому что грязь в подвале копилась несколько лет, а Зося, как хозяйка, была на редкость бестолкова. Зато ей было, чем себя занять с утра до вечера, и на смену кошмарам из прошлой жизни пришли простые и внятные мысли — куда и что выбросить? или починить? как и чем вымыть? вычистить? постирать? проветрить? 

Другая бы пришла в отчаяние от безнадёжных усилий, а Зосю, наоборот, утраивало то, что адова эта грязная работа никак не кончается. 

Ещё больше её устраивало полное равнодушие и молчание Витека — молча уходил, молча приходил, молча выкладывал на кое-как расчищенный и накрытый газетой стол какую-то еду, молча ужинали вместе, чаще всего всухомятку, но если Витек вдруг решал сварить картошки — то тоже молча, иногда на паёк давали хорошую тушёнку, и Зося, чтобы растянуть на подольше, варила какой-никакой суп на несколько дней— всё съедалось так же молча, ни здрасте, ни до свиданья, ни спасибо-пожалуйста — и Зося была ему за это несказанно благодарна. В каком-то смысле они были тогда идеальной парой. 

Соседи, пошушукавшись вволю, тоже примирились с их непонятной жизнью  — да и у кого жизнь тогда была понятная?

Разговаривать и общаться, спасибо, не порывались, но однажды к Зосе, которая медленно и неуклюже одной водой без мыла стирала в тазу во дворе Витекову пропотевшую одежду, молча подошла соседка и поставила рядом плошку чистой золы. В другой раз та же соседка всё так же молча, отходя от колонки, положила перед её ведром несколько обмылков и ушла, не дожидаясь благодарности. 

Если подумать, то она тогда, избавившись от ненужных мыслей и бесплодной тоски, валившаяся к концу дня с ног от усталости, была почти счастлива и свободна. Никто не стоял у неё над душой, никто не собирался её убивать, никто от неё ничего не хотел, и она ничего не хотела, время остановилось — и её это вполне устраивало. 

Но потом время сдвинулось.

В тот вечер Витек пришёл необычно возбуждённый. За ужином еле-еле что-то куснул, выпил кипятка, задумался и сказал необычно длинную для него фразу:

— Ты мне на воскресенье рубаху чистую приготовь, в костёл пойду.

В костёл он не ходил все эти месяцы ни разу — Зося и не знала, остался ли здесь, среди развалин, костёл где-нибудь поблизости. 

Три заштопанные чистые рубахи лежали сложенные в ящике комода и, когда Зося увидела, как Витек с непонятной тщательностью выбирает себе подходящую, она вдруг почувствовала недоброе. 

— Ты мне ничего не хочешь рассказать? 

— Расскажу! — Витек вдруг улыбнулся счастливой, почти детской улыбкой, — только потом... когда получится... У нас потом всё по-другому будет, Зосенька! 

Она растерянно улыбнулась от этого «Зосенька», но что-то было в его голосе и улыбке необъяснимое, что заставило её содрогнуться. Она зажмурилась покрепче и попыталась стряхнуть наваждение. В эти дни были перебои с водой, соседки дежурили у колонки, и она тоже взяла с собой ещё одно ведро, таз и старую кастрюлю и встала в общую очередь, а потом, пока дождалась, пока наполнила тонкой струйкой все три ёмкости, пока дотащила всё поочередно до подвала — Витек в этом никогда не помогал, бабская это работа — запыхалась, устала, спину ломило, добралась до постели и провалилась в благословенный, пустой без сновидений сон. 

А в субботу вечером Витек не вернулся домой вовремя. Зося накрыла одеялом остывающий ужин, чтобы не тратить керосин, принесла ещё полведра воды, полюбовалась на приготовленную назавтра в костёл чистую рубаху, нашла в ней ещё пару дырочек, вышла за дверь и уселась в сумерках на ступеньки штопать, чтобы не жечь лампу, пока ещё светло. Возилась долго, напоследок тыкала иголкой почти в темноте, пристроившись под соседским освещённым окном. 

Витек не возвращался. 

Зато вспомнилась детская улыбка и «Зосенька», и вернулся тогдашний ледяной ужас. И уже не отпускал. 

Поэтому, когда вернулся он в полночь  в окровавленной рубахе, шатаясь. как пьяный, и счастливо улыбаясь, она уже ничему не удивилась. Она почти знала. 

— Я Магду нашёл, — сообщил Витек торжествующе и доверчиво, — столько лет искал, а и хитрая ж, курва! — но нашёл! нашёл! 

Зося даже не встала со стула — сил не было встать. Губы шевелелись с трудом, как чужие:

— Что ты... Как ты её...

— Сейчас-сейчас, — бормотал Витек, — я такой голодный, Зосенька, ужин остыл, да? Нет, не надо греть, так съем, не совсем остыла-то картошечка, а к картошечке что-то есть? Ну, я и без ничего съем, мамця говорила, что к картошке ничего больше не надо, здоровая еда, хлопське ядло, а на завтра тушёнка есть, завтра праздник, я в костёл пойду, ты помнишь? Хочешь,. вместе пойдём? ты же всё знаешь, и крестишься правильно, тебя же мамця учила и крестик дала, а где крестик твой, а? Нету? — ну ничего, я куплю тебе, вот завтра же, як Бога кохам — куплю!
...а Магду я головой об стену (лицом! лицом!), как собачку мамцину, ты думаешь, я её не любил, собачку? Помнишь, как ты к нам приходила, с собачками играть? А я им завидовал, правда, что ты их на ручки берёшь и гладишь, и целуешь, я же умирал, когда на тебя смотрел, ты не знала разве? ...только от Магды крови столько было и белого чего-то — ты думаешь отстирается? Но на завтра же рубаха есть чистая, а эту — а знаешь, выбрось её, выбрось — не надо стирать, рученьки твои бедные, выбрось, ну её — у меня же есть ещё, правильно? 

В костёл в воскресенье Витек не попал — утром за ним пришли. И Зосю задержали — соседи видели, как она прятала окровавленную рубаху,  обломками кирпичей пыталась забросать, бестолковая. 

Допросов Зося не боялась — лишь бы не били. Отвечала опять спокойно — потому что правду. Следователь был похож на еврея, слушал внимательно и, кажется, верил. Только один раз хмыкнул недоверчиво, когда Зося сказала, что пани Магда Грабовская была её учительницей французского языка. 

Потом предупредил, что придётся идти на опознание. «Лицом! лицом!» — вспомнила Зося и сказала торопливо, что она не сможет — не узнает. 

— Как сможешь, так и узнаешь, — безжалостно сказал следователь, — фигура там, руки-ноги, особые приметы...

Руки-ноги... У Магды были дивной красоты руки с длинными музыкальными пальцами, длинные ноги и узкая, удивительно маленькая для её высокого роста ступня, почти как у пятнадцатилетней Зоси.  

В морге следователь предусмотрительно приставил к Зосе санитара с нашатырным спиртом наготове. Тело было накрыто простынёй, голова и лицо замотаны чем-то белым отдельно. Но ещё до того, как приподняли простыню, Зося всё поняла, как только увидела ясно проступающие под тканью очертания больших и грубых, квадратных, почти мужских ступней и высунувшуюся случайно короткопалую широкую ладошку. Когда начали сдёргивать покрывало, ей уже не было нужды рассматривать приземистое коротконогое тело незнакомой женщины, санитар опоздал со своим нашатырём, Зосю вырвало и она с превеликим облегчением упала в обморок. 

Больше допрашивать её не было никакой возможности, потому что, даже придя в себя, она замолчала уже надолго, и её отправили в психиатрическую больницу, где она провела почти год, провела бы и дольше, да коек не хватало, а вокруг было полным-полно безумцев, куда более опасных, и нуждающихся в смирительной рубашке больше, чем эта несчастная безобидная молчунья.  

Как она прожила дальше почти двадцать лет в Польше, Зося подробно рассказывать  не пожелала, только урывками. Жила в монастыре. Жила у каких-то крестьян, смотрела за кроликами. Была замужем (за дантистом, представь себе — видишь, я же теперь с зубами — за сумасшедшим, конечно, разве нормальный на мне женится? Дети? — ты о чём, Чарна? — где я, и где дети?)

Что дальше произошло с Витеком не знала, и узнать не пыталась, в Варшаву вернулась только один раз, когда уезжала в Израиль — поезд шёл через Варшаву. 

В Израиль во время этого последнего великого исхода заставил её уехать бывший муж — ты же пропадёшь иначе! Заставил, помог уладить все формальности, а сам пропал. 

— А ты здесь давно? Как вы здесь живёте, не понимаю... Мы прилетели в такую жару, духоту, у меня сразу обмороки начались... Язык этот... — её передёрнуло, — слышать его не могу, хуже немецкого! И арабы... нет, ты смотри, и здесь тоже! — она кивнула на стпенную арабскую матрону, которая вместе с медсестрой везла куда-то по коридору на кресле-каталке арабского дедушку с загипсованной ногой.

Нава молчала. Рассказывать про своего Хаима, который до сих пор зовёт её «милой пани»? Про Ави и их памятное фото с «королевой красоты» на стене? Про Сару, которая получила стипендию на учёбу в университете? Про достроенную, наконец, комнату в старом доме и небольшую террасу, продуваемую в любую жару вечерним бризом и где так славно чаёвничать с  шумной, весёлой и такой доброй соседкой-грузинкой, и чай пить из чашек в горошки, у этой же соседки и купленных? Кому рассказывать? Этим несчастным, прекрасным, непроницаемым, равнодушным и только в себя обращённым глазам?

— А у меня недавно брат нашёлся, — наконец, сказала она, — а ты не пробовала дальше хоть кого-то из своих искать? Люди вон через столько лет находятся... 

Зося неожиданно оживилась. Порылась в сумочке и достала оттуда пачку красивых цветных фотографий. 

— Вот, что я недавно получила... Это на давний мой запрос о поисках мамы. О маме так ничего и нет, зато у меня двоюродные сёстры нашлись. В Южной Африке, представляешь? Мамин старший брат туда давно ещё до войны уехал. Он уже умер, а у них там плантации какие-то и поместье, настоящее поместье, он строил по каким-то польским чертежам, чтоб, как в старину — ты только посмотри, настоящий старый особняк с колоннами! Только пальмы вместо берёз. У одной сестры дети разъехались, кто в Америку, кто в Канаду, не хотят жить в глуши, а вторая сестра и вовсе старая дева, вроде меня, — тут она попробовала улыбнуться, — хоть я не такая уж старая и не такая уж дева... Зовут к себе, они богатые, места много, а белых людей вокруг немного, живут тихо, в гости друг к другу ездят, бридж там, гольф, для мужчин охота, журфиксы... И собаки —  есть охотничьи большие, а у старшей, видишь, шпиц — почти как Милли, только рыженький. И тихо — я так люблю, чтоб было тихо... 

Нава всё же пригласила её в гости — оставила свой адрес и телефон. Зося неохотно взяла листочек с адресом и честно сказала, что вряд ли. Надо отдать ей должное, она не любила обманывать. 

И на этом история действительно обрывается — больше Нава о Зосе ничего и никогда не слышала. 

Previous
← Ctrl ← Alt
Next
Ctrl → Alt →

Error

Anonymous comments are disabled in this journal

default userpic

Your reply will be screened

Previous
← Ctrl ← Alt
Next
Ctrl → Alt →