chipka_ne

Вера, Надежда, Любовь. И Мария

У меня всегда так — воспоминания находят таким потоком, что сразу на роман-эпопею хочется замахнуться. 

А уж советский роддом — это такой неиссякаемый источник антисоветчины бабских историй, «шо ховайся», как говаривала соседка с койки напротив. Потому что есть свои преимущества в палате без занавесочек и без приватности, где всё на виду и на слуху (а уж если бы я решилась рожать в Ташкенте и лежать потом в палате на шестнадцать душ — какой информационный поток бы получила, страшно представить!) 

Но и на четверых воспоминаний набралось с избытком. Хорошо — времени нет на многословие. Поэтому предыдущий пост про роддом и пришлось закруглить изящной фразой «Всюду блат!» и обиженной соседкой, которую, на моё счастье, когда я проснулась, перевели в другую палату.

Потому что в результате соседки мне достались гораздо интереснее. 

Я вообще-то на первый этаж попала случайно — там лежали роженицы «подозрительные» — кто с осложнением, кто с температурой, а я — со своими нестандартными родами. 

Меня на следующий день должны были переводить на третий этаж, в общее отделение, но сначала — мест не было, потом — как и в первый раз, желтушка у моей дочки показалась слишком уж жёлтой (а я благоразумно промолчала о том, что она по жизни смугленькая), потом, на четвёртый-то день, решили, что уже и не стоит туда-сюда меня таскать. 

А мне на первом этаже нравилось даже не потому, что там уход считался лучше, а потому, что не надо было через окно с посетителями на языке глухонемых переговариваться с третьего-то этажа — всех пап-бабушек-дедушек-подружек было прекрасно видно и слышно, что в условиях полного запрета посещений, согласитесь, немаловажно. 

После того, как забрали обиженную вселенской несправедливостью даму, нас в палате осталось трое.

У окна лежала пластом совершенно невидимая на фоне белых простыней бесплотная и бледная молоденькая Наденька — Надийка. У неё была тяжёлая беременность, кесарево, приращение плаценты и ещё какие-то осложнения, — сейчас опасность для жизни миновала, но вставать и даже садиться без опоры  ей ещё не разрешали. И кормить малыша она не могла. 

На другой койке лежала вполне себе ходячая и крепенькая поповна Верочка — Верунчик, которая на первый этаж и вправду попала по блату. Отца её в городе многие селебритиз знали, приходской священник — почти номенклатура, попросил для дочурки условий получше — уважили.

Я его, кстати, помнила немного. Когда я после школы работала на телеграфе, у нас начали реконструкцию центральной площади. Снесли чудесный, «ще за Польщі» заложенный и выращенный сквер с вековыми деревьями, построили  на его месте новое здание муздрамтеатра, поставили памятник Лесе Украинке, а потом стали подбираться к церковному двору — а то, что там кладбище и могилы не только церковников, но и героев Брусиловского прорыва — так когда это большевиков чьи-то могилы останавливали! тем более, царских офицеров.

Но местный клир неожиданно проявил строптивость. Я до сих пор помню, как у нас весь телеграфный цех завис над телеграммой: «Москва, Кремль, генеральному секретарю ЦК КПСС товарищу Брежневу тчк Дорогой Леонид Ильич вскл Просим защитить могилы русских генералов от произвола исполкомовских чиновников вскл» — и длинный список подписей верующих. Старшая по смене долго созванивалась с начальством — но телеграмму отправили, вроде не противоречит Конституции и Уголовному кодексу.

Более того — даже что-то вроде митинга на пару десятков человек рискнули собрать — правда не в центре площади, а поближе к церковным воротам и без громкоговорителей — милиция, к такому непривычная, растерянно топталась в сторонке, потом пришёл кто-то из местных бонз, подошёл к красивому статному священнику, толкавшему речь, поздоровался с ним за руку, сказал что-то вполголоса и митингующие с оглядкой, не торопясь разошлись. Вот этот священник и был Верочкиным отцом. А сама Верочка тогда была смешной белобрысенькой девочкой в клетчатом платьице с тремя косичками — две по бокам, одна — рожком надо лбом, чтоб чёлка в глаза не лезла. Пока папа митинговал, она сидела с подружками на приступочке церковной ограды, болтала ножками в белых, явно импортных колготках и болтала о своём, о девичьем, листая, конечно же, девичий «альбом» — общую тетрадку со вклеенными картинками, нарисованными розочками и стишками, написанными круглым почерком отличницы.  

Могилы, кстати, в конечном счёте не тронули. 

А теперь этот священник с женой каждое утро после утренней службы стоял под нашим окошком —  сам в каракулевой шапочке и солидном драповом пальто поверх сутаны, дородная красавица супруга — в шубке и в белом пуховом платке — попадья помалкивала, прикрывая рот краем платка  на раннем морозце, а он, не страшась простуды, беседовал с дочуркой прекрасно поставленным оперным голосом:

— Вєрунчик! Ти молилася, доню? Я тобі сьогодні просфорку передав — з Божим благословенням. Матінка молочка козячего привізла з Копачівки — козяче, воно найздоровіше. А бабця коржиків напекла з медом —  ще теплі, сама їж і жіночок пригости, там багато, цілий кошик...

А муж к Верунчику не приходил ни разу. Там своя была беда — здорова была новорожденная дочурка, здорова была Верочка,  а молодой муж был болен и безнадёжно. И свекровь не могла прийти — сидела неотлучно у постели сына. Тогда я впервые услышала об этой болезни «рассеянный склероз». Сначала удивилась, почему врачи это обсуждают за Верочкиной спиной шёпотом, склероз — это же что-то смешное и несерьёзное. болезнь из анекдотов, когда старички вечно очки ищут, и в рассеянности вроде ничего страшного нет...

— А Васю? — каждый раз спрашивала Верочка привычным тоном обиженной балованной девочки — а Васю не можна машиною привезти? Тату, ви ж мені обіцяли!

—  Васю? — терялся батюшка, — а до Васі я вчора телефонував, так... Трошки йому недобре, але він сам з нами говорив, так... Він молодець в тебе, тримається. Цілує тебе міцно-міцно. Каже — най Б-г дасть тебе з дитинкою побачити — так і встане одразу... Ми всі за вас, голубеняток, молимося...
...Ну, не плач, серденько, молоко пропаде, не можна тобі плакати, дитинка захворіє... 

Я встретила Верунчика через несколько месяцев летом в центре города — с дорогой розовой немецкой колясочкой (с окошечками, что тогда страшно ценилось), в чёрной, слишком плотной для летнего времени водолазке и в чёрной гипюровой косынке. А я была с мужем, со старшей дочкой и тоже с коляской — и мне так стыдно до слёз стало за своё благополучие, что я не нашла ничего лучшего, как свернуть торопливо от площади на улицу, спускавшуюся к парку и попросту сбежать от чужого горя...

А к Надийке запыхавшийся молодой муж прибегал вечером — они в пригороде жили, в сельской хате со всеми сопутствующими — куры-утки-поросята, дров нарубить, воды натаскать — пока с работы придёт, пока управится, а темнеет рано. 

Надийка, в отличие от Верунчика, на подоннике сидеть не могла, и её Вовчик притащил с самого начала к больнице самодельную стремянку, прятал её в больничном дворе в укромном уголке, и беседовал с женой потом почти с комфортом, балансируя на ненадёжных дощатых ступеньках. 

Правда, приходилось для начала, подпрыгнув, легонько кинуть снежком в окно: «Можно?» — чтобы не застать остальных обитальниц палаты за кормлением или гигиеническими процедурами.

Дождавшись ответного сигнала «Можно!», Вовчик шустро взбирался на стремянку и расплющивал и без того курносый нос об оконное стекло. 

Разговаривать им было трудно — у Надийки это отнимало силы, а муж её был хронически простужен и разговаривал хриплым полушёпотом. Мы с Верунчиком охотно работали на озвучке. В основном свидания их заключались в том, что Наденька, которую мы кое-как приподнимали на подушках, на глазах у мужа разворачивала объёмистую торбочку с наготовленными свекрухой гостинцами и изо всех сил старалась показать, что она ест. Во всяком случае, начинает — а потом доест непременно. 

— Дівчата! — взывал Вовчик, — скажіть, там у білому полумиску куліш! Мама з куркою зробила, бо лікар казав, треба цього, як то йо до біса? - дієтичного! він розварений, ніжний, як для дитинки! Що? Яку курку зарізали? Скажіть, що руденьку. Та не рябеньку — руденьку оту францувату, що ти сама казала, що вона вреднюча...

Надийка героически ковыряла ложкой кулеш, добросовестно зажёвывала половинкой вареника, наливала в казённую кружку домашний компот из сухофруктов («відпочину і поп'ю») и слабо махала Вовчику рукой: 

— Йди вже, дурнику, ти й так застужений, тобі ж ще годину автобусом... 

А он всё плющил нос о стекло, всё пытался простуженным голосом рассказать, какую купили кроватку, а кум помог достать коляску импортную («блакитну, для хлопчика!»), а кума навязала пинеток и чепчиков — «а я вже так скучив за тобою, так скучив...» — но тут приносили деток на вечернее кормление, на Вовчика махали полотенцем, изгоняя — тем и кончалась сцена у балкона, и жаль, что Шекспира рядом так и не случилось. 

После Веры и Надежды должна появиться Любовь, и она появится непременно, но прежде её всё-таки потеснит четвёртая соседка по палате — Марийка. 

Мы её увидели, точнее услышали на день позже, когда она ещё не родила. Вот когда я по-настоящему, не в кино услышала, как роженица может кричать. 

— Болииииииить! Йооооойййй, мамцю, болиииииить! — завывала она так, что стены тряслись, — и носилась при этом быстрым шагом взад-вперёд по коридору.

За ней с причитаниями носились нянечка и медсестра:

— Та зупинись ти на хвилинку — куди тебе несе! Тобі тиск треба помірити, клізму зробити, та зачекай, горенько — ти ж не на стадіоні!
Ну, тихо вже, ходім до процедурної, зараз лікар прийде, заспокойся трохи — скажи, де болить?

— Де-де! — неожиданно спокойно, но очень отчётливо откликнулось «горенько», — у п****! Чого, б****, дурниці питаєш? 

Нянечка-баптистка только вздохнула философски, и отвела таки матершинницу в процедурную — она была столь же добродетельна, сколь и привычна к несовершенству людской природы. Тем более, что случай у громогласной красавицы был тяжёлый — был у неё какой-то букет хронических болячек, вскоре по коридору забегали-затопотали, вызвали завотделением, потом хирурга с анестезиологом, и криков мы больше не слышали. 

А наутро после кесарева её привезли к нам в палату на свободную койку. Ей, разумеется, был предписан постельный режим. У неё, довольно молодой ещё, было что-то с почками и щитовидкой и вообще рожать нельзя никак. А она родила во второй раз. И в отличие от почти бестелесной Наденьки меньше всего выглядела больной. Упитанная, полнокровная, грудастая кареглазая красавица. В первый же день села. На второй — попыталась встать и грохнулась в обморок, ударилась лицом об угол кровати и заработала радужный фингал под глазом. 

Медсестра, показав ей в зеркало эту красоту (два миллиметра от глаза!), спросила сурово:

— Ну що, красуня — будеш ще скакати?

— Буду! — ответила «красуня», невозмутимо ухмыльнувшись. 

Она была настоящая «поліщучка» из какой-то маневичской глухомани, из тех, кто на зимней дороге легко от стаи волков отобьётся и в болоте не утонет. 

А мужа нашла себе по переписке — заключённого-«химика». Для тех, кто с советскими реалиями плохо знаком, термин «химия» в кавычках надо расшифровывать — это такая форма отбытия наказания за преступления, которые власть сочла не слишком серьёзными, принудительные работы и жизнь в специальном общежитии режимного типа. Насчёт названия «химия» разные есть версии — то ли потому, что 6 месяцев исправительных работ (как шестимесячная химзавивка), то ли потому, что направляли в основном на вредные химпроизводства. А у нас в Луцке, чтоб не слишком скучно было мирным жителям сонной провинции, почти что в центре, на площади Воссоединения построили режимную общагу для таких вот «химиков» — там наша Марийка и надыбала своё, как она выражалась «щастячко». Первое время молодожёны в этой же общаге и жили, но суровая сельская девушка окружающую публику строила получше, чем профессиональные воспитатели-надзиратели.

На второй день ей привезли долгожданную дочечку покормить. 

Кто помнит, как в советских роддомах младенчиков развозили на кормление? 

На специальных тележках везли туго по рукам и ногам запелёнутых кулёмушек, уложенных рядком, как хлебные батончики. Вот так примерно:

А они, проголодавшиеся, уже пытались голосочки подавать — кто кряхтел, кто попискивал, а кто верещал во всю глотку. 

И вот стоит такая тележка в коридоре у соседней палаты, а в ней кто-то из младенцев орёт-заливается пронзительным сопрано, всех перекрикивая.

Марийка наша аж подпрыгнула на кровати:
— Це моя! Моя плаче! Я чую!

Мы с Верунчиком только переглянулись — какое там «чую» — она ж под наркозом и первого-то крика своей новорожденной не слышала.

Завозят тележку в палату, а там, оказывается, одна кроха в поездке на животик перевернулась, тычется носиком в матрасик и верещит гневно явно матом. Нянечка глянула на номерок — и впрямь, Марийкино чадушко. 

Как бедная мамочка в неё вцепилась! Да как слёзками умыла и начала утешать-целовать-баюкать:

— Ти ж моя доцю хороша! Ти ж моя зіронька ясна! Ти ж моя лялю слічна! Ти ж мій янгол Господень!
     Ой, як же ж тебе ті курви перевернули догори сракою! Ой, щоб вони на пательні у пеклі так перевертались!

Я, покормив своё сокровище, уселась на широкий подоконник — жизнь за окошком заменяла нам и кино и телевидение. Вдоль окон первого этажа бегал какой-то плюгавый мужичонка в подростковой курточке с коротковатыми рукавами и вытертой кроличьей шапке. Пересчитывал окна, подходил то к одному, то к другому, но завидев чьё-нибудь лицо в окне, тут же шарахался и продолжал своё бессмыленное хождение по маршруту туда-сюда. Я попыталась постучать в окошко и знаками спросить, что он ищет, но внимание к своей персоне так его испугало, что он вообще скрылся за углом и вернулся лишь через несколько минут, опасливо озираясь. 

— Странный чувак какой-то, — поделилась я своими наблюдениями, — вроде ищет кого-то, а спросить боится, не поймёшь, не то мужик, не то мальчик-дебильчик...

— А який він з себе? — вскинулась Марийка, — такий рудий, патлатий та поганючий? І очі дурнуваті? Та це ж мій! Ой, лишенько, а я ж не прибрана та ще й з битою мордою — коханому на радість!

Не слушая наших уговоров, охая и причитая она сползла с кровати и кое-как, ухватившись за моё плечо, доковыляла до окна.

«Рудий-патлатий-поганючий» как раз пробегал под нашим окошком, да так и застыл, как загипнотизированный и вытянулся перед супругой, как солдат перед генералом на плацу. 

Генеральша была сурова и немногословна:

— Ти чого тута зранку? У вечірню виходиш? Дивись, щоб Олєжка був нагодований! Після школи нехай до Тетяни йде — я з нею домовилась. Він сьогодні у школу не голодний пішов? Портфеля зібрав? Шапку вдів? — а то голову застудить, виросте такий дурний, як татко. Чого мовчиш та киваєш?

— Я не мовчу...

— Отож — не мовчи! Ліжечко з підвалу приніс?

— Ага...

— Зібрав? Пофарбував наново?

— Ага...

— Коли пофарбував?

— Вчора...

— Ой, дивись мені, як у домі буде фарбою тхнути — я ж тобі не знаю, що зроблю!

— Не буде — я на день вікна відчиняю... Маню!

— Га?

— А як там донечка, гарна?

— Оооооооой.... — тут железная леди стала таять, — як тая писанка.... Як сонечко в небі... Оченята — як зіроньки... Лікарі кажуть — зроду такої гарної дитинки не бачили, усі тут нею милуються надивитися не можуть! 

— Маню!

— Що?

— А на мене схожа трошечки?

— Та тьху на тебе, страшнючого  — забудь! Тільки на мене! 

— А на Олєжку? 

— Та Олєг, біднесенький, геть такий, як ти, тільки розумніший, а вона — янголик, янголик небесний! Я її Анжелікою назову, як у кіно!

— Ми ж вроді Галею хтіли...

— Галя? Яка така Галя? Що це ти за Галю вигадав? Чи, може, якусь кралю пригадав? Забудь і не згадуй — а то я тобі пригадаю, коли вийду! 

...Как же нам каждое утро это воркованье любящих супругов  поднимало  настроение — не передать! И у Верочки, с утра вдоволь наплакавшейся, высыхали слёзы, и у прозрачно-бледной Надийки розовели от смеха щёки. 

А с Любовью — с Любашей — мы познакомились вечером. 

Она мыла туалет и распевала негромким, но чистым голосом русские частушки. На весёлый разудалой — и-эх! — мотив, но грустные при этом:

Печку письмами топила,
Не подкладывала дров,
Всё смотрела, как горела
Моя первая любовь.


Два крылечка, два крылечка
В памяти осталися —
На одном поцеловались,
На другом рассталися! 

Практически — «первая встреча — последняя встреча» — только без томности и бледности дворянской — надо же. 

И Марийка со своей близкой к двери кровати её услышала: а що це за кацапочка там співає?

А тут и сама певунья появилась, под стать своим частушкам — круглолицая, румяная, кареглазая, улыбчивая, с удивительно белыми и ровными, прямо-таки под линеечку зубами. 

— Как вы поёте хорошо... — сказала я, — только что ж так грустно?

— Да так уж получается, — широко улыбнулась она, — на ночь вот так-то.  Погоди, до утра доживём — веселее спою. 

Когда она улыбнулась во второй раз, до меня вдруг дошло, что не так с её улыбкой и зубами — у совсем молодой ещё женщины явно был съёмный вставной протез. 

Она работала почти всегда ночами. Никогда не дремала в служебной каптёрке — беспрерывно что-то мыла, скребла, убирала, кого-то подмывала, кому-то меняла судно, уносила жуткие окровавленные пелёнки, приносила стопочки новых — впрочем, в родильном отделении работу особо искать не надо, она всегда есть, особенно для таких вот, безотказных. 

А тут ещё роженицы с осложнениями — всегда кому-то не спится, кому-то лёд принести на живот, кому-то, наоборот, грелку, кто-то плачет в подушку, кого-то кошмары мучают, о послеродовой депрессии тогда предпочитали не распространяться особо, психологов в родильных домах я не припомню —  вот посиделки с многоопытными нянечками и бесконечные их байки «из жизни» и выручали. 

Утром она пришла в нашу палату с судном, кувшином и чистыми простынями — гигиенические процедуры для лежачих — и с совсем другим настроением, не кроткая нянечка-утешительница, а весёлая разбитная бабёнка:

— Девчата, подъём! Начинаем утреннюю гамнастику! Жопки прочищать,  матушку-кормилицу полоскать!

Разумеется, Марийка в эту «кацапочку» немедленно влюбилась — оце по-нашому!

Она была из Куйбышева — эх, Самара, городок! 

А зумуж вышла за местного проповедника — из свидетелей Иеговы. Познакомилась с ним в Мордовии в ссылке — он отбывал ссылку «за веру», а она — «за всё хорошее» — за бродяжничество и проституцию. Евангельская почти история — Христос и блудница — только её Христос был вдовцом с маленькими детьми, приехала к нему после лагеря на поселение жена с двумя дочками, забеременела, родила и умерла от родов. А Любаша увидела его на пустынной поселковой белой улице, одного с осиротевшим младенчиком на руках, бледного, синеглазого, страшного и прекрасного от горя —  ангел! мученик! — и пропала. Попросилась к нему в няньки — без единой задней мысли, только, чтоб рядом быть. А младенчика нечем кормить было — на коровье молоко, даже разведённое, у него была аллергия,  смесей не достать, коз в посёлке не держал никто, а кормилицу  — где найдёшь? И тут случилось чудо — у никогда не рожавшей после бесчисленных «чисток» Любаши  появилось молоко! 

Я, честно говоря, восприняла эту историю, которую много лет в разных вариантах почти все нянечки рассказывали-пересказывали, как очередную красивую байку — Господь помог, ясное дело, что они могут ещё сказать!

Но знакомая гинеколог подтвердила — бывает. Бывает лактация у нерожавших женщин, механизм не до конца изучен, редко, но случается. 

И ангел-страдалец её прекрасный увидел в этом, разумеется, знак свыше— женился. Из одной благодарности и благоговения перед чудом. Ещё и имя у него было необычное — Любомир, а она — Любовь — разве не знак? 

И уважал он её, и заботился, и домой не побоялся к родным привезти, и девочки её мамой звали, а уж Михайлик маленький  роднее родного был — но... 

Так он её и не полюбил. Свёкор со свекровью её, как дочку полюбили, а он — нет.

Поэтому она и выбрала ночную работу. 

Об этом и шептались они ночами с Марийкой, когда та мучилась от болей в пояснице и бабьими разговорами  о чужой беде заглушала свою боль. 

— Що, — стараясь бесшумно сморкаться, спрашивала Марийка, — він з тобою жодного разу так і не спав? Молодий, здоровий, як це так?

— Лучше б не спал... — всхлипнув шептала Любаша, — когда в одной комнате жили, приходил иногда — вспоминать стыдно. Как нужду справлял... Бежал потом на мороз и водой обливался — брезговал. На лавку, на голые доски спать укладывался, утром в глаза не глядел. Потом дом достроили — я ушла в другую комнату спать, легче стало. 

— Та я б його вбила вже, от казліна! — страстным шёпотом возмущалась Марийка, —  чи повідривала б усе там між ногами, якщо йому така жінка —  золото, а не жінка! — не потрібна. Ой, дурні ж ми баби, ой дурні!

— Если б деток бы мне ещё родить тогда, — шептала Любаша, — да не дал мне, непутёвой,  Б-г ещё одно чудо... А тут отказные бывают — я б их всех забрала, у меня сил хватит, мы хотели с ним, подавали на усыновление, не дают нам, судимость у обоих, да и сектанты... Вот Михайлик, моя радость, да девочки есть — и за то спасибо, и так ладно... А твой рыжий-то — хороший, видать, ты его не срами-то при всех, так смотрит на тебя, так смотрит...

— Та то я так... — застенчиво хихикала Марийка, — профілактіка. Я ж його, дурня, ні на кого не поміняю... 

Слушала их шепоток я одна — Надийке, поскольку ребёнка она не кормила. давали перед сном снотворное, Верунчик, привычно повсхлипывав и помолившись перед сном, спала, как младенец, уютно посапывая, а мне — без книг и телевизора — эти разговоры были интереснее любого романа, но в конце концов и я заснула. 

А утром проснулась под привычное развесёлое «Девчата, подъём!». Мыли сперва слабенькую Надийку — с ней Любаша ворковала-гулила, как с ребёнком и не скабрезничала: «А чтой-то мы сегодня такие невесёлые? а что у нас болит?»

— Голова болить, — пожаловалась Надийка, — паморочиться... 

— Головка болит? — заахала Любаша, — вот мы её сейчас живенько вылечим. И, подмигнув Марийке, запела по-украински:

Болить моя головонька
Тай межи плечима —
Треба мені дохторика
З синіми очима.
Тай не того дохторика,
Що всіх дохторує,
Але того дохторика,
Що файно цілує!

С утра она, как и обещала, всегда пела только весёлое.

Previous
← Ctrl ← Alt
Next
Ctrl → Alt →

Error

Anonymous comments are disabled in this journal

default userpic

Your reply will be screened

Previous
← Ctrl ← Alt
Next
Ctrl → Alt →